Я купила эту историю за двадцать тысяч купонов. Плоха она или нет, судите сами,
но, когда Исаак Бабель бежал за женщиной по одесской улице только для того,
чтобы посмотреть, что у нее в сумочке лежит, он готов был отдать двадцать пять
рублей.
Три года назад, переругавшись, как кошка с собакой, свекровь и невестка уезжали
из Одессы. Старшая - на Ближний Восток, а другая, что помоложе и посильнее,
уезжала вдвоем еще подальше и получше.
Жили они порознь хорошо, только скучали по Одессе. Очень.
И вот случайно, в Вене, они встретились - молодая и старшая. И тоска объединила
их.
Сын и муж (а этот один и тот же человек) был человеком с крепкой психикой,
он прижился в Новом Свете, и ностальгия его не поразила. А его женщин зацепила
крепко. И вот они объединили усилия - молодая и постарше - и оказались на
одесском самом большом базаре "Привоз".
- Вы руками не трогайте, это настоящее, старинное, - раздражалась молодая.
А свекровь была бледна и отчаянно молчалива. И это меня остановило
надолго - рядом. И узнала я... Что хорошо им вдвоем. Что любят они друг друга
и живут душа в душу. Только морочатся очень, потому что вид на жительство есть,
а гражданство заставляет ждать. Что выхода для себя они не видят - не выезжать
же назад, хотя есть, правда, куда и к кому...
Но птица-ностальгия носом шевелит, крыльями хлопает. Про птицу мне было
интересно - каков нос?
- А как у попугая Ара, - ответила молодая. - Строгий клюв, строгий и прочный.
Как долбанет, так ночи напролет по Дерибасовской да по Французскому бульвару
внутри себя булыжники считаешь - один булыжник, два булыжника, девяносто семь...
Еще было интересно, что дружба и любовь у них крепла от письма к письму
сыну-мужу, они вместе их писали и вместе ответы читали. Тайн у них друг от
друга не было. И делить им было некого - тот, кто был далеко, единственный
любимый и желанный, объединил их обеих и дал счастье и покой. Наконец-то.
Что они, враги ему - звать сюда, в это затянувшееся безумие: документы, взятки,
покупка квартиры, и кушать хочется. Не работают - из неявной безработица уже
заголосила вовсю! Какие купоны - где и откуда их брать на житье-бытье, шмоточки
все их модные американо-израильские на "Староконном", посуда на "Привозе",
куда родного из оттуда, где ему (Господи, хоть кому-то!) хорошо, вызывать?
Пусть остается, пусть живет!
- А вы, вам как же?
- Нам тоже хорошо, - а сами очумело так смотрят, так, как будто бы из-под
руки вдаль... - Нам хорошо, что ему хорошо, и хорошо, что мы в Одессе,
мы, - и замялись обе, и глаза виноватыми стали... - Мы, понимаете, советские...
- Боже мой, - говорю, - так ведь нет, нет Его больше.
- Нет, - говорит молодая. - Его нет, а мы вот остались. вернулись. И есть...
...Я купила у них чашечку и вспомнила, что Бабель догнал-таки свою женщину с
ее сумочкой и предложил 25 рублей за посмотреть, что в сумочке лежит. Вот
только не помню, показала ли она...
Он долго шел побережьем, пока не вышел на дорогу, размытую дождем. И как
вкопанный застыл перед разрытой ямой. А до этого он бежал, и за спиной
остался дом, где лежала Оля. Оленька.
...Когда открыл дверь - она испуганно вскрикнула, оглянувшись, и ударилась
виском о край кухонного шкафчика. Он всегда знал, что надо бы перевесить
шкафчик повыше, но Оля останавливала: "А как я дотянусь до верхней полки?"
...Он задохнулся и остановился. Перед ямой. Заглянул.То, что увидел, убило
сразу. Страшное, мерзкое наваждение: лечь. Или бежать. Или все-таки лечь?
Он побежал. Потом пошел медленно. Потом быстрее, быстрее. Он возвращался
домой, к Оленьке.
...Какая она тяжелая! Дождь лил за окном, и он вытащил Олин дождевик из
шкафа - прозрачный и длинный, в брызгах рисунка. Рисунком были черные и красные
кляксы. Одна, на капюшоне, совпала с красной на виске, дополнила трещинку.
Получилась вишенка. У Оли на виске лежала вишенка.
Когда Оленька ела вишни... Оленька их тогда ела, когда он, разломав каждую и
вынув косточку, раскладывал вишни прямо по столу. Оля боялась съесть червяка.
Получался целый стол разломанных пополам вишен - белый, в мелких алых капельках
брызгавшего во все стороны сока.
Когда Оля ела вишни, то смешно щурилась и говорила: "У них холодный вкус, но у
меня от вишен всегда потеет под глазами. А у тебя?"
...Он нес ее, увязая в мокром песке, и дождевик шуршал, как шуршит праздник,
когда праздника еще нет, но к нему готовятся, застилают скатеркой стол - и
скатерка шуршит. И всегда, когда он за столом потом сидел, нет-нет да и
проводил рукой по краю - послушать шуршание.
Еще так же празднично шуршали листья под ногами в том памятном октябре, где
Оля стояла, опираясь на лестницу-стремянку, а он на этой лестнице сидел.
Оленька лицо запрокидывала, чтобы дотянутся до него взглядом, а он сверху
видел, что волосы у нее - с рыжинкой и челка шевелится, будто на нее дуют.
И коса падает вдоль спины, туда... "О-о-о, нет, Оля, не-е-е-ет!" - закричал
он пронзительно. И прижал к себе сверток, большой и страшный, неудобный
сверток с Оленькой.
...Когда дошел до места, где яма, где он только что стоял, у начала той,
размытой дождем дороги, - ливень прекратился. Глухо шелестело море. Он
глянул в яму. Свежеструганный ящик оказался закрытым. Был открыт, а теперь
его закрыли. Кто? Что за яма с пустым ящиком - здесь, где прибой замирал почти
у развилки дорог? За спиной, на мокром песке, лежала испугавшаяся Оля,
Оленька, - а здесь, в яме, гроб. Для нее? Для его маленькой?
Он больше не плакал. Он сидел, глядя в яму, на закрытый ящик. А она лежала,
упакованная в дождевик и празднично шелестевшую на ветру скатерть. Как же он
догадался завернуть Олю в эту скатерть! Они вместе выбирали ее на годовщину
свадьбы. Понравилось, что по кайме изморозь. Даже пальцами трогали: колко?
Надо было спуститься в яму и отодвинуть крышку. Он спустился и отодвинул.
Все.
- Что все? - спросила Ольга. - Все - это что? Что было дальше?
- Я не понимаю, - растерянно ответил. - Я до сих пор не понимаю.
- Ну ты просто скажи, что ты увидел. И куда ты дел Олю.
- В ящике уже были. Было.
- Что?
- Я... Был я. Я смотрел на самого себя. Даже потрогал. Он, то есть я, был
таким же холодным, как Оля. И рядом было еще место. Туда я и положил Олю. И
подумал, что надо бы снять скатерть.
Ольга, сжавшись, сидела у его ног и спрашивала шепотом:
- Что ты с ними сделал дальше? Куда ты дел скатерть?
- Нас было трое. На камне, рядом, лежал молоток и шесть длинных гвоздей. Я
вколотил все шесть.
- А скатерть?
- Снял, снял скатерть.
- И куда ты ее дел?
Он оглянулся на праздничный стол. Она тоже оглянулась.
Взгляд ее стал ужасен. Дикий стал взгляд.
- Это... та самая, с изморозью? Зачем? Почему ты ее не выбросил?!
- Потому что я люблю слушать, как шуршит праздник, - тихо сказал он, вставая
и подходя к столу.
Ольга услышала шуршание опавшей листвы под ногами и увидела, как в комнатном
сумраке, кружась, падали на праздничный стол, на скатерть, к ее ногам желтые
кленовые листья.
...Он странно смотрел на жену:
- Почему ты на меня так странно смотришь? - спросила Ольга.
Он странно смотрел и ответил непонятно:
- Потому, что опять появилась надежда. Не хочу! - Обхватил руками голову. -
Надежда всегда ожидание. Я ждать ничего не хочу. Я хочу забыть. Но забыть -
это и есть самое большое ожидание. Одно сплошное ожидание. Равновеликое только
счастью.
- Я... я твое счастье, - робко сказала Ольга.
И она туда пошла. Серело в конце улицы. Светало. Небо висело низко и косо,
зацепившись за громоотвод. Улица все не кончалась, но в конце ее сгущался свет.
Под ногами скреблись ржавые листья платанов. На ногах были грубые удобные
башмаки. На теле ничего не было, кроме шубы. В глазах плавало по рыбе.
Рыбы смотрели наружу, не щурясь и не моргая. От этого ее глаза застыли.
Пахло пожаром. Промчалась собака. Потом машина. Прошел милиционер. Город
просыпался.
Наконец улица перетекла в следующую. Все так же сгущался свет в конце,
пока не рассосался наступившим днем. Вынырнувшее из-за табачной фабрики солнце
жарко дышало в затылок. Шубу нельзя было распахнуть. Под шубой сразу наступала кожа.
За перекрестком стоял троллейбус. Бигель болтался, соскочив с опоры. Троллейбус
строил куры пассажирам, и они его покидали. Никто не оглядывался.
Она вошла в салон, бигель вернули на место, троллейбус задрожал и побежал.
Светофор сморгнул желтое, но троллейбус не остановился.
В депо она не знала, что делать, и сидела со своими рыбами. Вошел водитель.
Молча смотрел на рыб. Говорил слова, тексты. Ушел, вернулся с женщиной.
Закончилось все неталантливо: женщина обняла ее, рыбы шевельнули спинами,
разбрызнули соленое - и она оказалась в душной диспетчерской со стаканом в
руке.
В стакане было пресное. Она попросила водки. Ей дали.
Приехала машина и увезла ее. Рыбы плавали в водке и хитро поглядывали сквозь
зелень ее глаз на тех, кто снял с ее кожи мех и удивился простоте и белизне
линий.
Она медленно пошевелилась, ощущая изгибы. Обнаружился излом. Не уйти ей отсюда!
Ни троллейбуса, ни милиционера, ни листьев, путающихся среди прохожих. Не за
кого зацепиться!
Она закрыла глаза, и две рыбы слились в одну, нырнув глубоко, в придонное.
Красное.
И что ей делать, что ей делать тут, куда она пошла и дошла, кроме как любить
свою рыбу...
|
![]() |
| К содержанию этого номера |
Архив "Одессы" | К началу страницы |
К следующей статье этого номера |